Чингисхан. Книга первая. Повелитель Страха. - Страница 16


К оглавлению

16

На этот раз я киваю.

— Был такой поэт, белогвардеец, представитель упаднического течения акмеистов. Как враг трудового народа, расстрелян сразу после Гражданской войны, в двадцать первом году.

— Сам ты представитель упаднического течения… — обижено ворчит профессор, со вздохом выливает в стакан остатки вина. — Николай Гумилев писал чудесные стихи. Кстати, он был мужем Анны Ахматовой. А Лев Николаевич — их сын, понимаешь?

— Ага. На детях гениев…

— Я тебя сейчас прогоню, — с угрозой в голосе рычит Нефедов. — Комментарии свои зажми в горсть. Или слушай — или проваливай. Понял?

— Все, все, понял! — я поднимаю руки ладонями вверх, демонстрируя полную лояльность.

— Значит, теория этногенеза… Суть ее такова: каждый этнос проходит в своем развитии ряд периодов или фаз, от рождения до гомеостаза, то есть гибели. Смена фаз обуславливается уровнем пассионарности в этносе.

— А что такое пассио… ну, вот это слово?

Нефедов воодушевляется, пятерней лохматит волосы.

— Это, на мой взгляд, самое интересное в учении Льва Николаевича. Пассионарии — такие специальные люди, особи с избыточной энергетикой, способные изменять окружающую среду и готовые пожертвовать собой ради своего этноса.

— Герои, что ли?

— А? — Нефедов не сразу понимает меня. — Ну, можно и так сказать. Лев Николаевич проанализировал биографии массы исторических деятелей, таких, как Наполеон, Александр Македонский, Сулла, Ян Гус, Жанна д’Арк, протопоп Аввакум, Ганнибал, Чингисхан и обнаружил, что всех их объединяет одно: они активно стремились изменить мир вокруг себя, и стремления эти не были продиктованы ни желанием получить материальные блага, ни славу, ни власть. Более того — многие из пассионариев гибли, сознательно жертвуя собой ради других…

Я смотрю на чистую страницу блокнота. Все, что рассказывает мне этот полупьяный историк, очень интересно, но журналистское чутье подсказывает мне — интервью из этого не получится.

Нефедов тем временем переходит к причинам появления пассионариев, упоминает «энергию живого вещества биосферы», описанную академиком Вернадским и вдруг замолкает, с подозрением глядя на меня.

— Э, Степан, да ты меня не слушаешь?

— Слушай, слушаю…

— Ну… и что ты думаешь?

— Думаю… Думаю, что десяток «людей длинной воли» нам бы не помешал.

Нефедов мрачнеет. Сдвинув густые брови, он принимается буравить меня взглядом, потом тихо, даже вкрадчиво, спрашивает:

— А кто, по-твоему, «люди длинной воли»?

Странная смена настроения профессора мне не очень понятна. Вспомнив свои видения, я уверено отвечаю:

— Ну, Есугей-багатур, например. Или кераитский царевич Нилха-Сангум…

— Ясно, — горько усмехается Нефедов. — Мне, дураку, с самого начала надо было допереть… Стреляет он… Прокололись вы, товарищ… кто вы по званию? Для старлея юны еще. Лейтенант? Так вот: прокололись вы, товарищ лейтенант. Тщательнее надо готовится к оперативной работе. Нилха-Сангума к пассионариям причислить нельзя ни под каким видом. Того же Рене Груссе почитайте. Так и передайте вашему начальству. А теперь все, разговор окончен. Потрудитесь выйти вон!

«Что за ерунду он несет? — думаю я и тут же в голове вспыхивает догадка: — Да он же принял меня за гэбэшника!» Надо спасать положение. Перехожу на «вы» и говорю:

— Извините, товарищ профессор, но это ошибка. Вы не за того меня принимаете. Я, правда, журналист…

— А я — папа Римский, — машет рукой Нефедов и вдруг вскакивает. Держа руки по швам, он орет: — Политическая целесообразность для каждого советского историка всегда превалирует над так называемой исторической правдой! Мы, советские историки, каленым железом выжжем всякий дуализм восприятия исторического процесса и скажем решительное «Нет!» тем ретроградам, что стоят на идеалистической платформе, искажая материалистический взгляд на историю. Даешь ленинизацию русского исторического процесса! Ура, товарищи! Бурные, продолжительные аплодисменты, переходящие в овации. Все встают!

Слышится стук в дверь. Она распахивается и в номер входит дежурная по этажу, строгая дама с затянутыми в узел темными волосами.

— Что за шум? Товарищи, вы нарушаете правила поведения в гостинице…

— Шутю я! — дурашливо смеется Нефедов, кланяясь дежурной. — Ну, то есть балуюсь. Все, мамаша, будет тишина. Сейчас вот товарищ лейтенант уберется восвояси — и тишина-а-а…

Я встаю, убираю блокнот.

— Зря вы так, товарищ профессор. Ошиблись вы.

— Это вы ошиблись, — ухмыляется Нефедов. — Всего вам… недоброго!

«Интервью не будет. Зато будет нагоняй от Ящера. Черт, что ж я такой невезучий-то?», — мысли в голове ползут одна мрачнее другой. Смотрю на часы — пора ехать на тренировку. Что ж, хоть там у меня все получается…

«Накрывает» меня в лифте. Вспышка, ощущение падения — словно этот самый лифт оборвался и летит вниз — и я уже где-то очень далеко от Казани. Далеко и по расстоянию, и по времени…

По выжженной степи медленно полз большой торговый караван. Скрипели колеса телег, запряженных круторогими быками, не спеша вышагивали верблюды. Горячий ветер трепал одежду погонщиков, ерошил гривы лошадей, вздымал высоко в небо белую пыль.

Хозяин каравана, богатый пекинский купец Юнь-Су, поставщик императорского двора, покачиваясь в седле, довольно улыбался. Он выгодно продал в столице Тангутского царства шелка и фарфоровую посуду, по бросовым ценам купил там высоко ценимые вельможами из свиты императора соболиные меха, голубую бирюзу, острейшие хоросанские клинки и теперь подсчитывал барыши.

16